Общероссийская общественная организация инвалидов
«Всероссийское ордена Трудового Красного Знамени общество слепых»

Общероссийская общественная
организация инвалидов
«ВСЕРОССИЙСКОЕ ОРДЕНА ТРУДОВОГО КРАСНОГО ЗНАМЕНИ ОБЩЕСТВО СЛЕПЫХ»

    ТВОРЧЕСТВО НАШИХ ЧИТАТЕЛЕЙ   

Леонид Потехин живёт в Красноярске, в прошлом журналист, а ныне — член литературного объединения «Былина». Его произведения публиковались в альманахах  «Енисей» и  «Новый Енисейский литератор», журнале «День и Ночь», коллективных сборниках.

  ПРЕСТУПНИК

Откровенное повествование

Это я — преступник! Когда мне было семнадцать лет, я по глупости, а может, совсем по другой причине совершал жуткие правонарушения. Шла война. Отечественная. Против фашистов. Далеко от Причулымья грохотали пушки. Сражались с врагом мои сверстники  двадцать пятого года рождения, а меня, инвалида по зрению, комиссия признала несостоятельным носить оружие. Обидно! Сердце наполнено комсомольским задором. Но куда буду стрелять, если в двух шагах не узнаю человека в лицо? Странное зрение. На очень близком рас­стоянии могу читать и писать. Семилетку окончил. На пер­вой парте сидел, подходил к доске, чтобы прочесть напи­санное учительницей. Глазной врач сказал:

— Пигментная дегенерация сетчатки. К старости — полная слепота.

Впоследствии так и случилось. Но пока я был молод, полон энергии. В начале сорок третьего года оказался в деревне Тумна Балахтинского района в должности секретаря сельсовета. Шкаф с папками, стол да чернильница с перьевой ручкой. Мне предстояло выписывать справки, вести протоколы заседаний сельских депутатов, подшивать в папки бумаги, поступающие из районных организаций, и ещё какая-то канцелярщина. Работёнка, как говорится, не бей лежачего. Квартировал у сол­датки Анастасии Романовны — колхозницы лет тридцати пяти с двумя ребятишками.

Председатель сельсовета Пичугин вручил хлебную карточку. Я тотчас же в магазин, а там холодрыга. Полки пустые. Торгуют солью, керосином да спичками.

— Мне за два дня.

— Могу за целый месяц. — Отвечает продавщица в  фуфайке. Я удивился:

— За месяц не надо.

— Печёным не торгуем. Отовариваем овсяной мукой. Давай сумку.

— А у меня нет ничего.

Продавщица поворчала, в какой-то ко­шель взвесила шесть килограммов муки. Если это испечь, то должно получиться девять килограммов хлеба. По триста граммов на день. Паёк служащего. Моя хозяйка вздохнула:

— Квашни не получится. Испеку пресные лепёшки.

Она два раза просеивала муку, всё равно остались колючки. Язык покалывало, но я не обращал на это внимания. За неделю уничтожил месячный паёк. На восьмое утро Анастасия Ро­мановна подала мне две картофелины и стакан простокваши. Её выпил, к остальному не притронулся, ведь от детей оторвала. Сами в основном живут на картошке и капусте.

Сельсовет помещался в одном доме с правлением кол­хоза. В одной комнате — столы секретаря и счетовода. Толпится народишко. Председатель колхоза Сургутский производит разнарядку. Счетовод Надя Тарханова перебрасывает кру­гляшки на конторских счётах. Похоронку на мужа получила. Осталась с малышом. Ко мне никто не подходит. Стараюсь придать лицу деловой вид. Перели­стываю в папке бумажки. Вскоре контора опустела. Время к полудню. Перед глазами маячат картофелины. Зря не съел. Кончился табак. Отпра­вился к деду Акиму. За десять рублей старик отсыпал стакан самосаду. В кармане остались три десятки. На полведра кар­тошки. Оставлю на курево.

Без табака — дело табак. Вернулся в сельсовет. Пил воду и старался не думать о еде. Как назло, вспоминалась  последняя овсяная лепёшка. Она была совсем без колючек.

Вечером собралась молодёжь. Клуб почему-то закрыт. Контора — единственное помеще­ние для посиделок. В основном — девки, несколько парней да подростки. Пляски и частушки под балалайку. Это меня немного отвлекло. Подсел к девчатам. Они хихик­нули и перепорхнули на другую скамейку. Чего они? Как от чумного.

Ночью я абсолютно слепой. Поэтому не заметил колдобину напротив своих ворот и рухнул в снег. Раздался дружный хохот. Пацаны забавлялись. Не впервые подоб­ное приходится терпеть. Ржут в нескольких шагах. Если бы светила луна, то хоть один бы оказался в моих руках.

Вошёл в избу. Скрипнула деревянная кровать. Хозяйка проговорила:

— На столе тарелка… Похлебай.

Отказываться не стал. Лампу не зажёг: привык ориентироваться в темноте. В похлёбке капуста и немного картошки. Всё слегка приправлено мукой. Никогда прежде не ел более вкусного варева. Только голод не утих даже во сне, желудок требовал ещё и ещё.

Проснулся от детских голосов. Девочка и  мальчонка спорили о том, кому в какой одежде идти сегодня в школу. Я ополоснул лицо — и за дверь. Сегодня мне подаяния не нужны. Сыт лепёшками, что приснились.

На рассвете в  феврале  над крышами клубился дым. В каждом доме топили печи, варили картошку, щи, кашу. Может, даже пекли блины. Напротив одного дома остановил хлебный дух. Так пахнет, когда вынимают из печи каравай и калачи. Судорогой свело желудок. Уже сидя за столом, я продолжал чувствовать этот запах. Казалось, им пропиталось моё пальтишко, до потолка наполнилась комната. В животе урчало и клокотало. Я выдернул из шкафа похозяйственную книгу и сунул её под мышку. Потом выскочил на улицу с этим главным документом  сельсовета, в котором содержатся данные о каждом подворье и  составе семей. Зачем? Ладно, разберёмся. Не с пустыми же ру­ками переступать порог. Заявился, как с неба свалился. За столом — старик со старухой, трое ребятишек и женщина неопределённых лет у самовара. Побрякивают лож­ки, запахи  ударяют в нос, кружат голову.

— Доброе утро, хозяева. Хлеб вам да соль.

— Ем, да свой, а ты рядом постой. — Ответил дедок.

Супружница покосилась на него, прошепелявила:

— Тах хостей не встречают. Начальник пришёл с бумахами, по важному делу.

Хозяин вылез из-за стола, перекрестился, хлопнул меня по плечу:

— Не серчай, паря. Присказка такая. Разоблачайся, сидай на моё место.

Следовало бы поважничать: дескать, уже чаёвничал. Но пальтишко вроде само собой соскользнуло с плеч. Не дожидаясь второго приглашения, сел за стол. В одной руке — калач, в другой — ложка. Передо мной — сковорода с жареной картошкой. Молодуха подала стакан чаю. Детвора по­кинула застолье, выглядывала  с полатей. Глава рода уселся возле пе­чурки, подбросил полешек, задымил трубкой.

— Поведай, паря, что пишут в газетах, что на фронте?

Бабка опять наперекор:

— Пускай человек чаю попьёт. Тебе бы токмо балякать про войну проклятую.

— Гонят наши фашистов. Освободили Ростов, вступи­ли на Украину.

Старик продолжал:

— Я три года воевал супротив германца. Слабоват их сол­дат против русского штыка. На энту войну отправил трёх сыновей. На одного похоронка пришла. Второй в госпитале. Третий пишет, что подбил вражескую танку. К награде представлен.

Женщины уткнулись в платки. Я подчистил сковороду, умял два калача. Выразил благодарность, раскрыл свои бумаги: «Тут неясность со скотиной, следует уточнить». Быстро управились, ведь у колхозника стадо — раз-два да обчёлся. Сытый возвратился в сельсовет.

На следующее утро я в другом доме приветствовал хозяев:

— Здравия желаю.

— Здрасьте, коль не шутишь.

— Следует уточнить состав семьи.

— Уточним, а пока присаживайся к столу.

— Стакан чаю можно.

Присел и опустошил целую сковороду. Так открылся источник пропитания. Не разжиреешь, но и не подохнешь с голодухи. Старался подгадывать под обеденное застолье. Иногда про­махивался — хозяйка уже убирала со стола. Два раза не при­гласили. Сами жуют, я сижу в сторонке. Не проявили сибир­ского гостеприимства. Может, еды было в обрез, только для себя? Кое-как дотянул до марта. Снова овсяные лепёшки. Продержаться бы подольше, да не получилось. На девятый день съедена последняя. Опять беру палочку-выручалочку — и шагом марш. Сердобольные жители Тумны подкармливали юнца, чтобы ноги не протянул.

После полосы неудач, когда кишки, кажется, приросли к позвоночнику, в конторе расселась хитроватая Анна Петровна. Она  выждала, когда все ушли, и проговорила:

— Три раза покормлю обедом.

В животе сразу что-то перевернулось, заурчало. Я прошептал:

— Так просто?

Тётка хмыкнула:

— Даром даже чирей не садится. Исправь в бумажках мой год рождения.

— Зачем это вам?

— Чтобы не платить военный налог. Четыреста рублей на дороге не валяются. У меня трёх лет не хватает до шести­десяти, а стало быть, до льготы. Так ты пособи и справочку выпиши.

Перо занесено над листом. Внутренний голос шептал: «Остановись, не делай этого». Но требование желудка сильнее.

В доме просительницы были густые щи вприкуску с настоящим душистым хлебом, затем каша и стакан молока. Славно угостила Анна Петровна. На улице наслаждался мартовским солнышком. Только теперь подумал о том, что совершил преступление. Велики ли недополученные деньги? Хватит ли их для изготовления хотя бы одного ящика патронов? Навряд ли. Для государства убыток невелик. Зато я — сытый. С крыш — бурная капель. На дороге лужицы. Валенки на­мокли. Свернул к деревенскому сапожнику Копытову. Не­делю назад заказал пошить сапоги.

— Ну, как? Готовы?

— На, примеряй.

Скинул валенки, подвернул лоскутки портянок, натя­нул сапоги, притопнул.

— Сколько?

— Триста рублей.

— У меня только сто пятьдесят, зарплата за февраль. Остальные — когда получу за март.

— Добро, подождём.

Через несколько дней ко мне с той же просьбой обратилась хорошо знакомая Мария Степановна.

— Не могу. Это подсудное дело.

Впрочем, проклятый желудок невольно забурлил. В конце  концов, я сдался и нанёс сражающейся Родине очередной урон. Пожилая женщина угостила окрошкой. Кислый квас, репчатый лук, картошка.

— Надо бы положить яйцо и сметанкой сдобрить.

Куры не несутся, а всё молоко сдаю. Больше ничего нет!

Ладно, сойдёт и так. Употребил до последней ложки, подобрал крошки и спросил:

— Марья Степановна, вы в Бога веруете?

— А как же.

— Зачем грешите перед Всевышним? Вы говорите неправду. У вас в печи стоит яичница.

Сказал наобум и угадал. Хозяйка выпалила:

— Ишь ты, какой глазастый, а притворяешься слепеньким, чтобы на фронт не угодить.

— Поменьше болтай! Лучше поставь сковороду да от каравая отрежь ломоть потолще.

В ту ночь мне приснился районный прокурор. Стоит возле моего секретарского стола, тычет пальцем в похозяйственную книгу и строго говорит: «Сукин ты сын, как посмел пачкать государственный документ?»

Днём, несмотря на грозное предупреждение, вновь отправился обедать к выгодной клиентке. Подхарчиться удалось. И ещё разочек, а  затем — как отрезало! На беду, месяц оказал­ся с приставкой. Первого апреля, обессиленный, с трудом поднялся на крыльцо магазина. Полпуда овсяной муки показались тяжёлым грузом. Неделю пировал, столько же постничал. Наступила Пасха. Я, атеист, по-своему приветствовал праздничек — спозаранку, у калитки за­ранее намеченного дома. Вошёл бодро:

— Христос воскрес!

— Воистину воскрес!

Пригласили разговеться. К тому я и стремился и степенно сел. Семья шумно завтракала. Сначала яйцо, окрашенное в луковой шелухе, затем заполнил желудок тушёной картошкой, холодцом и блинами. Разговелся на славу. Встал.

— Перекрестись!

Ради такого пира надо уважить. Поднимаю голову. Под самым потолком — божница, на ней  — иконы. Ликов не могу разглядеть. Осенился крестным знамением. Куда денешься? В тот день ещё дважды произносил: «Христос воскрес». Обед и ужин были такими же обильными. Благодать! Всегда бы так. Пришёл, наелся и ушёл, погла­живая брюхо. Ну, чего захотел!

Тяжкими выдались последние две недели. Однажды счетоводка положила передо мной калач — дожил до подаяния! Хождения по людям представились как позорное  попрошайничество. Да что делать, если государство плоховато кормит своих служащих. Пусть милостыня — не всё ли равно, лишь бы была еда. Об этом я думал больше, чем о секретарских обязанно­стях. Как-то в одной папке обнаружил штатное расписание сельсовета. Кроме председателя и секретаря, числились там два учителя, уборщица и заведующий избой-читальней. Все были налицо, за исключением избача. А что, если… Необходимость заставляла шевелить мозгами. Я со­ставлял списки на хлебные карточки и получал их в райторготделе, вот и схитрил: внизу, перед подписью председателя, оставил свободную строчку. Пичугин не заметил, а я на «чистое место» вписал: «избач Полюшкевич». В районе всё  прошло без сучка и задоринки. У меня на руках лишняя карточка. Утром первого мая ринулся к магазину. Навстречу маршировали учителя и школьники с красными флажками. Мне не до того. Наемся досыта, ведь получу двойной паёк. Но меня ожидало разочарование: на дверях — замок. Закрыто, ведь  праздник пролетарской солидарности. Значит, предстоят ещё двое голодных суток. Тут подумал: как предъявлю вторую карточку? Продавщица может заподозрить неладное и сообщить председателю. Бросило в жар. Как быть — разорвать, выбросить? Изворотливый ум подсказал: «Ступай в райцентр…» А что? Карточка законная, с печатью. Всего-то  десять километров. Через пару часов уже входил в магазин. Отдышался, огляделся. Небольшая очередь. Встал крайним. Спокойно. Откуда здешним знать, где я работаю. Подавая карточку, попросил:

— Мне на четыре дня вперёд.

— С вас рубль двадцать. — Сказала девушка за прилавком и щёлкнула ножницами.

Пшеничный хлеб продавали по довоенным ценам. Я расплатился за килограмм двести граммов. Не торопясь, вышел, а на улице готов был бежать. Когда оказался за селом, свернул с дороги, присел в молоденькую травку. Перочинным ножи­ком разрезал хлеб на четыре доли. Три упрятал в холщовую сумку. Одну тут же съел. Дневную пайку избача. Конечно, чувство голода не улеглось. Но всё-таки взбодрился. Вечером употребил ещё кусок. Остальные оставил на зав­тра. Два дня пировал, затем опять овсяные лепёшки. И вот я снова шагаю в Балахту за ещё горячим запашистым хлебом.

Началась посевная. Однажды от безделья отправился в поле. Там работала тракторная бригада. Чумазые, запылённые механизаторы собирались обедать. Повариха разливала похлёбку. Я развернул газету и прочитал сообщение Совинформбюро — передовую статью «Выше темпы на посевной». Прочитал с па­фосом, торжественно. Словно от своего имени призывал колхозников к ударному труду. Трактористы, се­яльщики, плугари выслушали в тишине, со вниманием. Передо мною появилась полная глиняная чашка и горочка хлеба. Повариха произнесла:

— Покушай. Спасибо тебе за новости. Живём тут, как медведи в тайге. Приходи ещё.

Возвращался с песней «Легко на сердце от песни весёлой…» А что? Наш вождь товарищ Сталин ска­зал: «Жить стало лучше, жить стало веселей!»

Теперь почти ежедневно приходил в бригаду. Проводил политинформацию. В вагончике пришпилил лозунги, напи­санные чернилами на газетах. Сфабриковал что-то вроде стенгазеты. Отметил передовиков, покритиковал неради­вых. Как-то счетовод Надя вручила распоряжение на склад:

— Получи три килограмма муки: поощрение за твою агитационную деятельность.

В мае еды хватало, уже поду­мывал добыть дополнительную карточку на следующий месяц. Вдруг председатель сельсовета сказал:

— С первого июня принимаем избача.

Дрогнуло моё сердце. Желудок свернулся в комочек. И было от чего. Закончилась посевная, повариха перевернула котёл вверх дном. Июнь выдался самым голодным месяцем. Быстро кончались овсяные лепёшки. Съедены три ведра кар­тошки, купленные на скромную зарплату. Снова хождения в народ. Выбирал те подворья, где были большие огороды, по­больше скотины. Напрасно. Хозяева стали негостеприимны. Удалялся несолоно хлебавши. Не обижался. Однажды моя хозяйка вошла в избу с охапкой крапивы. Я удивился:

— Зачем?

— Покрошу в похлёбку.

  Мне тоже перепала тарелка такого варева — есть можно, коль су­секи колхозных амбаров пусты. Даже мышам нечем поживиться.

Однажды я  пытался оформить с черновика протокол заседания сельских депутатов. Получались корявые, бессмысленные предложения. Кружилась голова. Убрал в шкаф бумаги. Вышел на свежий ветерок. Бесцельно побрёл по улице. Навстречу — приёмщица молока от населения по обязательным поставкам. Молодая солдатская вдова говорит:

— Лёнечка, заглянул бы ко мне. Творожком угощу.

Конечно, в тот же день заглянул на сливоотделение колхозной фермы. Молоканщица чмокнула меня в щёку, наложила тарелку творога. Полила сливками. Я ем, она сидит напротив, ласко­во улыбается. Опустошил тарелку, встал:

— Спасибо за угощение.

— Благодарностью не отделаешься.

Достаю из кармана последнюю десятку, протягиваю. Баба — кровь с молоком, фыркнула:

На что мне твои деньги? Ступай прочь, коль не до­зрел.

Чего она? Встретила поцелуем, провожает бранью. На следующий день Надя спросила:

— Ну что, творожок вкусный?

Откуда прознала? Я поднял от бумаг голову.

— В деревне нет тайности. Ты знаешь, зачем тебя уго­щала молоканщица? Эх, ты, тюха-матюха, потерял источник пропитания. Ты, наверное, ни с кем не целовался?

В своей непогрешимости признаться не мог, поспешно удалился. Нарвал охапку крапивы, которая шмякнулась на пол, когда увидел, как  Анастасия Романовна рыдала, упав грудью на стол, а рядом лежала похоронка. На  лавке, прижавшись, сидели Зинуля и Гришуля. С тревожным удивлением смотрели на мать. Прибежала сестра хозяйки, сквозь слёзы посыпала утешения:

— Настя, не убивайся шибко. Не одна ты такая. На де­ревне получили больше дюжины похоронок.

Пришла беда — отворяй ворота. Не отворишь — через изгородь перескочит. Я вышел на крыльцо и закурил. Торопливо прошла соседка. Из избы доносились причитания трёх женщин…

Как-то  по делам в райцентре оказался. Проходил мимо типографии, где работал печатником приятель Ванюшка Безруков. Как не зайти? Он на «американке» печатал хлебные карточки. Была такая примитивная машина. Побаза­рили о пустяках. Дружок отлучился на минутку. Я автоматически про­тянул руку и из двух стопок взял несколько листков. Спрятал в карман. Потом, вернувшись, сидел в сельсовете, рассматривал хлебные карточ­ки. Три пятисотграммовые, рабочие. Остальные — трёхсотки. Гм. Вынул из шкафа и положил перед собой изрядно потрёпанную похозяйственную книгу. Она прошнурована, на по­следней странице наложен сургуч. И пришлёпнута печать. Слегка намазал её чернилами и наложил чистый листок бумаги. Не поверил сразу своим подслеповатым глазам. На листке отчётливо изобразилась гербовая печать райисполко­ма. Попробовал трёхсотку. Результат тот же самый. От­шлёпал остальные карточки. С тоской подумал о том, что до июля ещё целая неделя. Последняя ночь ожидания прошла тревожно. Часто просы­пался. Наконец, услышал, как звякнуло ведёрко. Хозяйка по­шла доить корову. Поднялся, побрякал рукомойником. Че­рез несколько минут был уже за околицей. Радоваться бы наступающему дню. Вон как яркие лучи набросились на зелень придорожных кустов. Перекликаются птицы. Комаришки пищат возле уха. Что, кровушки ис­пить захотели? Да осталась ли она у меня? Третьи сутки без еды. Километра три отшагал хлёстко, почти бегом. Выдохся. Ноги еле передвигались. Сердце билось учащённо. Пока дотопал до Балахты, приземлялся на обочину несколько раз. У магазина толпится народ. Занял очередь. Хлеб ещё не привезли. Пекарня где-то на окраине села. Слышу разговоры о последних событиях:

— По радио передавали: наши войска перешли в насту­пление.

— Я тоже слышала. Освободили несколько городов и много населённых пунктов.

— Это вам не сорок первый… — Продолжил фронтовик на протезе.

— Хлебовозка едет! — Закричали вокруг, и народ устремился в магазин. Началась разгрузка. По­мещение наполнилось дурманящим запахом. За­кружилась голова. Прижался к стене. В кармане две кар­точки. Какую подать — пятисотку или трёхсотку? В мае прошло удачно. Но тогда была настоящая карточка, выдан­ная торготделом, а теперь поддельная… Впереди меня стоит милиционер. Заберёт и посадит в кутузку. Гм. Ну и пусть! Там каждый день будет баланда и кусок хлеба. Загремели весы, очередь задвига­лась. Я подал сразу обе карточки. Пан или пропал? Позади загалдело бабьё. Продавщица прикрикнула:

— Успокойтесь! Не мешайте работать!

— Мне за три дня.

Отрезанные талончики упали в коробку. На весах почти целая буханка. Рассчитался — и вон из магазина. Опомнился за околицей. Грохнулся в траву, отдышался, вынул из сумки душистое богатство, подкинул на ладонях. Разделил на шесть частей, по две на день. В одну тут же впился зубами. Ел жадно, торопливо. Словно кто-то стоит за плечами, го­товый вырвать кусок. Не успел. Пожива уже в брюхе. Но окаянный голод не утолил и, не утерпев, отрезал кусок от вечерней доли. Употребил не спеша, с наслаждени­ем. Сумку откинул в сторону. Не соблазняй. Закурил. Раз­лёгся на спине. По небу проносились редкие облака. Желудок успокоился. Вдруг подумал, что изволил скушать чужое достояние, на полнедели кого-то оставив голодным. Вернуть хлеб? Гм, легко сказать…  Я вскочил, схватил добычу и зашагал в Тумну. Торопился, словно боялся, что догонят и ограбят. В тот же день отоварился мукой. Вечером хозяйка испекла лепёшки. Я уже успел умять припрятанную пайку, потому половину законного ужина отдал ребятишкам. Вышел на крыльцо и задымил самосадом. Опускались сумерки. Зрение слабело. Ско­ро наступит полная слепота. Затренькала балалайка, послышался смех… Как же не дозрел, если мечтаю о красавице Райке Ковалёвой? Она на меня  — ноль внимания. Зато пришедшему с войны одноногому парню благоволит. Значит, мой недуг самый отвратительный. Не зря девчонки шарахаются. Потянуло прохладой. В клубе гулянка в разгаре, а я один, как перст.

Через три дня я снова в Балахте. В магазин не спешу. Предчувствие опасности? По кишкам заиграли трубы неодолимого желания. Тревога исчезла. Совесть, как мышка, ускользнула в норку. Вошёл в числе последних получил свои два килограмма четыреста граммов. На полке осталось ещё несколько буханок. Как это пони­мать? Очередь исчезла, а хлеб остался. Значит…

Поспела полевая клубника. Зинуля и Гришуля приво­локли полное ведёрко. Хозяйка положила красные душистые ягоды в чашку, залила молоком.

— Ешьте, кормильцы.

Ребята замолотили ложками. Такая же порция досталась мне. От такого угощения не откажешься. Я достал лепёшку, отломил кусочек для себя, большую часть протянул мальцам. Хозяйка попыталась отодвинуть, но опоздала.

— Ишь ты, успели ухватить. Ты, Ливонид, отдаёшь детям последнее. Чем сам сыт? Неужто только святым духом?

Если бы эта колхозница знала правду, что бы сказала? Дважды в день втихаря съедал по дополнительному куску и ничего, не подавился.

По утрам малыши убегали на лесные поляны за ягодами   и возвращались с полным ведром, в награду получая по куску лепёшки. Однажды они притащили корзи­ну с груздями. Толика досталась и мне. Хороша клубника с молоком, но жареные грибы лучше. Спасибо вам, «спасители».

Лето было в разгаре. На лугах звенели косы. Погромыхивали грозы. Газеты сообщали о победах Красной Армии. Взяты Орёл и Белгород. А по просёлкам продолжал шастать секретарь сельсовета. В райцентр — с пустой сумкой, обратно в деревню — с ценной поклажей. Долгим казался скудный июнь и быстротечным относительно благополучный июль. Вот и конец месяца. Съеде­на последняя пайка. Что дальше? О канцелярских делах почти забыл. Да пошли они… В типографию не заходил — велик был соблазн. Удержался. Моя бабушка говаривала: «Сколько кувшин ни ходит по воду, но всё равно разобьётся!» Как ни старался ограничить аппетит, лепёшек хвати­ло на считанные дни. У меня в кармане очередная получка. Не пропадём. Взял мешок, обошёл полдеревни. Принёс только одно ведро картошки. Жители разводили руками:

— Старая кончилась, молодая в огороде подрастает.

Надолго ли собаке блин? Так и вечно голодному секре­тарю сельсовета — ведро старой пожухлой картошки. Заснули на лежанке «добытчики». Поворочалась на скрипучей кровати их мать и притихла, может, думала о погибшем муже. Не спал и я. Вышел из избы, присел на крылечке, замышляю очередное преступление. Кончились посиделки в клубе. Зазвенела балалайка. Звонкий голос Райки:

— Я надену платье белое…

  Девчата дружно подхватили:

— Буду в нём красавица…

Захлопали калитки, тявкнула собачонка, наступила полуночная тишина. Я встал, взял припасённый мешок и направился за деревню. Безошибочно определял дорогу. С колеи не собьёшься: по краям густая трава. Вот рытвинка. Остановился. Слева на лёгком ветру шелестит берёзовая рощица. Сворачиваю направо. Вот оно, картофельное поле. Не моё, колхозное. Я припёрся сюда вором. По какому праву? Продвинул­ся в глубину, присел. Пошарил вокруг, вырвал первый кустик. На ощупь набрал клубней и уложил в мешок. Затем второй, третий… Хватал торопливо, с какой-то лихорадочной жадностью. В поисках оче­редной плети зашарил по земле и наткнулся на сапоги. Замер. Увлёкся и попался, как курица в чугунок.

— Кх… Что-то давненько не приходил за табачком… — Заговорил дед Аким. В ответ я промямлил:

— Деньжат не было. 

— Подставляй ладони. — Из кисета посыпался табак. — Продолжай. Я ничего не видел.

Была не была! Рванул карто­фельную плеть. Старик помог мне взвалить мешок на плечи и вывел на дорогу:

Ступай с Богом.

Сторож исчез так же неслышно, как и появился. Хорош охранник колхозного добра. А может, и не было никого? Примаячилось? Но в кармане горсть табака… А ноша тяжела. Ведра четыре нахапал. Спина сгибается. Доплёлся до деревни. Горланили петухи. А вдруг какая старушка, мучаясь бессонницей, засиделась у окошка или парочка влюблённых пригрелась на лавочке? Пускай…  Утром на столе стоял чугунок. Ох, и вкусна горячая молодая картошечка! Анастасия Романовна проговорила:

— Мешок убрала в кладовку, подальше от посторонних глаз.

Догадалась, но в голосе нет осуждения, как и одобрения. Итак, я совершил очередное преступление. За него и за предыдущие по суровым законам военного времени быть бы мне на Колыме. Я неплохо представлял, где находится этот холодный край. Шибко не хотелось оказаться в гиблых местах. Благосклонная судьба избавила от возмездия. Я получил повестку, в кото­рой предписывалось мне явиться на военный завод. Если не пригоден для фронта, то будешь ковать оружие. Долой канцелярщину! Спокоен и точен приказ военкома…

Ранним августовским утром я вышел из ворот. За пле­чами сумка. В ней — полведра варёной картошки. У крайней избы меня остановили. Счетовод Надя положила в сумку два калача. Райка обхватила меня за шею, поцело­вала в губы и прошептала:

— Возвращайся. Буду ждать.

Невероятно! Жаркий поцелуй пылал на губах до самого райцентра. Сказанные девушкой слова волновали молодую кровь и  через сутки в поезде.

  Конечно же, я вернусь, обязательно вернусь!